«Я не хочу, чтобы ты сидел и наблюдал»

Героиня очередного подкаста «Агенты перемен» Зарема Заудинова, в недавнем прошлом режиссёр Театра.doc и куратор «отдела боли» театра, рассказала Полине Колесниченко, как и зачем расшифровывать болевой опыт.

В 2018-м году на фестивале молодой драматургии «Любимовка» делали читку пьесы «Пытки» про пензенское дело. Театральный критик Нияз Игламов встал и сказал: «Вы знаете, пыткам не хватает художественности». А мы как чудовища заржали и сказали, что это не к нам, а к товарищу майору. Понятно, он расшифровал, что он имел в виду, он говорил: «Пытки же были со времен античности… Это эпический театр Брехта, где ты можешь наблюдать за страданиями героя, античный хор, бла-бла-бла». А мне это не нужно.

Я не хочу, чтобы ты сидел и наблюдал, и я не хочу, чтобы я сидела и наблюдала. Это действие, мы должны что-то делать

Я не хочу, чтобы ты сидел и наблюдал, и я не хочу, чтобы я сидела и наблюдала. Это действие, мы должны что-то делать. Что мы можем делать? Мы можем свидетельствовать. Этих ребят посадили, у них голоса. Нам свидетельства через адвокатов попадают. Ключевое уже произошло – люди сидят, не могут говорить за себя, и это читают не актёры. Это читают люди, которые вовлечены в кампанию поддержки. [Читали] антифашист Лёша Сократ, Лёша Полихович, тогда участник ОВД-Инфо, Егор Сковорода из «Медиазоны».

Меня волнует сознание человека и как оно устроено. Те точки, где оно спотыкается о реальность и падает в любые травматические события. Вот есть блокадные дневники, и в каких-то дневниках образованных людей, у которых с письмом все нормально, во время блокады пропадают предлоги и путаются падежи. Вот эти точки меня интересуют. Как человек живёт и выживает рядом с безнаказанным насилием. Инструкции по выживанию.

Я, видимо, потому ещё немного чужая в театре или искусстве, что у меня нет амбиций бегать и кричать, какая я классная. У меня есть амбиции бегать и кричать: «Посмотрите, пытают людей, так не может быть, так просто не может быть. И это наша коллективная ответственность. Надо что-то сделать!»

Я абсолютно всегда включаюсь в истории боли, потому что меня в детстве била мама, прямо как-то люто. У мамы кличка домашняя была Лаврентий Палыч.

С одной стороны [у меня] раскулаченный, расстрелянный прадед, деда посадили то ли на десять, то ли на двадцать лет. С другой стороны репрессированные, депортированные дедушка и бабушка. И отец, который прошёл пытки. Он в первую и во вторую [чеченские войны] как мирный житель попал в зачистки российской армии, и я когда ездила [к нему после очень долгого перерыва], не смогла с ним поговорить про пытки. Надеюсь, что в ближайшее время я съезжу и поговорю, но тогда не хватило сил.

Меня давно несколько людей просили сделать книгу по моим записям про отца, про детство. Взросление в этом «ужасном замкадье». Книга будет называться  «Мой нежный джихад», потому что джихад – это священная война с собой. Жизнь – это усилие во времени, и ты постоянно должен воевать за свою свободу, за свою субъектность, право быть, право на имя. Всматриваться в свой личный ад тоже важно, потому что иначе как ты начнёшь подходить к чужому?

Лидия Гинзбург про себя писала в том числе: «Я исследую себя не потому, что я так себе интересна, а как вырванный с мясом кусок социальной действительности». Чеченская война меня коснулась с совершенно разных сторон. У меня отец, который прошел эти зачистки, а ещё в 18 лет у меня был роман, и только через десять лет я поняла, что его татухи уродливые «94-96» – это про чеченскую войну. Нежнее, бережнее и лучше всего ко мне относился чувак, который воевал на чеченской войне и убивал, вполне возможно, моих родственников. Они во мне сошлись, и у тех, и других нет речи. А молчать нельзя, значит, я должна свидетельствовать за них и за себя.

Чеченская война меня коснулась с совершенно разных сторон

Нет сейчас боевиков в горах, но там остались окопы после войны, где можно найти обертки сухпайков. Или ты идёшь по деревне, а там новые дома построены, и тут же разрушенные. Причём знаешь, как он разрушен? Там прямое попадание в середину дома. Это прицельный огонь, это не случайно. Или я шла, и там был забор, где железом выкован Кремль с колечками, олимпиадный. И пуля попала так, что Кремль наклонился.

Историческая память – это язык денормализации насилия. У нас нет языка, чтобы описывать насилие. Это очень сложно – распаковать опыт, расшифровать. Всё, что я делаю, это расшифровка этого опыта. Создание языка денормализации насилия, искусство как сопротивление насилию.

У насилия нет национальности. [В спектакле] «Три сестры» про дело сестёр Хачатурян мы смонтировали из дела пьесу, но в неё были вмонтированы и личные монологи, и личные истории тех женщин, которые читали. История сестёр Хачатурян – это энциклопедия насилия, и практически каждая женщина сталкивалась с каким-то из [его] видов.

Нам показывают лихие 90-е и сытые нулевые. А давайте рассмотрим эти сытые: «Курск», «Норд-Ост», Беслан, война в Грузии. Серьёзно? Это я сейчас самые поверхностные [случаи] нашла. А ультранасилие, уличные войны нацистов и антифашистов?

Угаров, Разбежкина, Грёмина (Михаил Угаров – худрук Театра.doc, Марина Разбежкина – основательница Школы документального кино и театра Марины Разбежкиной и Михаила Угарова, Елена Грёмина – директор Театра.doc – прим. «Рефорум») [дали мне] огромное количество знаний, умений и понимания реальности. То, что они делают в текстах, то, как они работают – вообще какой-то космос. Все мои методы монтажа документальных пьес и работы с документальным материалом – это Грёмина. И вот это ей свойственное возмущение несправедливостью!.. И мы были такие кавказские княжны – я чеченская княжна, она грузинская… Меня и попустило рядом с ними, потому что оказалось, что за какие–то твои провалы – забыл или что-то пропустил – тебя не бьют.

Есть культура и искусство Америки до 9/11 и после. У них и в художественной литературе Америка до и после. И это видно, и это проживается. Все расстрелы, суд над «чикагской семёркой», война во Вьетнаме – это всё осмысляется. У нас где это? Это всё про разные формы насилия. Инструкции по выживанию рядом с ним. Например, «болотники». 2012 год, мне было 22. Была бы я в Москве, я бы точно там была, точно так же бы попала под замес. Это же мои ровесники. Да и не ровесники тоже.

Из «дока» я ушла, а из «отдела боли» нет. Он существует, он будет существовать, и мы готовим кучу проектов, просто они протяжённые во времени, очень большая подготовка нужна.

Я недавно узнала, что я потомственная ведьма по маминой линии. Чеченская ведьма – это нормально.