Почему реформы в сфере политики памяти, так обнадеживающе начавшиеся в перестроечной России, не стали необратимыми, и для чего государству игры с исторической памятью? Ольга Канунникова поговорила с Александром Черкасовым, членом совета центра защиты прав человека «Мемориал».
— Новая редакция концепции госполитики об увековечивании памяти жертв репрессий, тишком принятая ещё в июне, говорит: массовых репрессий, оказывается, не было. Зачем государство объявило «дереабилитацию»?
— В переписанной концепции правда больше не говорится о том, кто и когда проводил репрессии, кто несёт за них ответственность. Надлежит забыть, что это был террор, проводимый органами госбезопасности СССР под руководством верхушки Компартии и длившийся в разных формах всё время существования СССР. Не сказано, кто подвергся репрессиям, в чём именно эти репрессии заключались, сколько было жертв. Репрессии теперь даже не названы «массовыми», исчезли и слова о том, что «миллионы людей были лишены жизни, стали узниками ГУЛАГа, были лишены имущества и подвергнуты депортации». Не говорится о массовом, планомерном истреблении элит, сословий и классов, о коллективизации и вызванном ею голоде. Признание чудовищного прошлого, ранее сделанное государством, предполагается отредактировать и сократить — чуть ли не до бытовавшей в брежневско-андроповские времена ничего не значащей формулы «культ личности».
Как говаривал герой Шекспира, «в этом безумии есть система». Политические репрессии вышли с начала полномасштабного вторжения на новый уровень, они в разы интенсивней, чем в брежневско-андроповские времена. Теперь это не просто способ «защиты основ государственного и общественного строя», но инструмент новой социальной инженерии, переформатирования общества. Память о советском терроре, о массовых репрессиях не очень сочетается с развёртыванием репрессий современных. Это как с войной: с установкой «никогда снова» много не навоюешь, надо приводить в соответствие. Частью такого приведения, возможно, была и кампания по ликвидации «Мемориалов», разворачивавшаяся три года назад. Теперь добрались до соответствующих государственных нормативных и распорядительных документов, незаметно для публики их отредактировав.
Так историческая политика становится третьим полноценным механизмом постсоветской социальной инженерии, наряду с войной и репрессиями.
— Когда случился перелом в отношении государства к исторической политике?
— Память о репрессиях, дозволенная при Путине, была региональной памятью. Для простоты сравним с памятью о Великой Отечественной. Вот есть жертвы политических репрессий в Воронежской области. В той же области есть воины, погибшие в ту войну. Но о них мы не говорим «участники Великой Отечественной войны Воронежской области с нацистской Германией». Потому что война воспринимается как нечто общенациональное, касавшееся всего народа, всей страны. С памятью о терроре не так. Понимания, что государство, высшая власть творила преступления против своего народа и других народов, не возникло.
Эти преступления не были случайными. Это было системным уничтожением всего того, что могло сделать общество обществом. Уничтожением бывших людей, как их называли, тех, кто был лишён избирательных прав, стал лишенцами в 20-е. А потом в 30-е по тем же спискам пошел под нож. Интеллигенция. Священники. Офицеры. Уничтожение крестьянства.
Категориальные репрессии не подпадают под определение геноцида, сформулированное международным юридическим сообществом в послевоенное время. Но Советский Союз изрядно постарался, чтобы эти определения геноцида не могли бы быть применены к коллективизации и последующему голоду, к уничтожению социальных слоев, а не этнических групп. Преступление не было признано государством. И теперь даже то, что было, ту куцую программу, которая не исполнялась, переписали.
— Почему реформы в политике памяти, так обнадеживающе начатые в конце 1980-х, тогда не были доведены до конца? Был ли шанс сделать их необратимыми?
— Окно возможностей было примерно с августа 91-го по декабрь 92-го. Процесс над КПСС завершился далеко не так, как хотелось бы, доступ к архивам КГБ открылся и снова закрылся. В декабре 92-го при аттестации руководящего состава органов госбезопасности решили — и с этим согласился комитет по правам человека Верховного Совета, — что никого не надо люстрировать. Переаттестовали в том числе и тех, кто был причастен к политическим репрессиям.
Почему упустили шанс? Отчасти это было сознательное решение, отчасти сил демократов не хватало. Плюс у победителей не было общего видения: те, кто пришёл к власти, в большинстве своём были готовы использовать органы безопасности, советский силовой аппарат, а не демонтировать его.
Была и нескоординированность действий с архивами — к примеру, откровенно суетливые публикации некоторых материалов, которые дали повод прикрыть доступ к архивам. Показать обществу во всем комплексе преступную сущность органов безопасности, включая позднесоветский период, не удалось.
И был компромисс с госбезопасностью: бывшие чекисты готовы были служить новому режиму, а бывшие коммунисты (никакие, конечно, не бывшие) хотели его снести. Поэтому чекистов решили не трогать. Впоследствии те же нелюстрированные чекисты, например московское управление во главе с Евгением Севостьяновым, начинало Первую чеченскую в 94-м году.
Так что окно возможностей было в течение первого года после путча, дальше оно закрылось. Это было результатом того, что можно назвать гнилыми компромиссами. Точнее — непонимания опасности старых силовых структур большей частью новой власти и гнилого компромисса того меньшинства, которое понимало эту опасность.
— Была ли попытка выработать общее понимание того, как России надлежит помнить о своём прошлом?
— Какие-то темы не обсуждались в достаточной степени, например люстрация, реформирование спецслужб или доступ к архивам. У «Мемориала» были наработки, но, как показывает практика, когда открывается окно возможностей, стоит иметь что-то уже готовое, на обсуждение нет времени (поэтому, кстати, нынешнее время нельзя тратить впустую).
Возможно, мы были обречены на поражение уже тогда. И в этом заслуга органов госбезопасности, их большой профилактической работы конца 50-х — середины 80-х. Многих запугали достаточно, чтобы они не пошли в бой, когда настало время. 90-е стали такими, какими стали, не потому что россияне чем-то хуже остальных народов, а потому что русские чекисты хорошо поработали.
В 90-е очень многие предпочли не идти во власть, потому что опыт предыдущих 30 лет, опыт плотного общения с товарищами в штатском — это серьёзный опыт. Во власть тогда пошли бывшие молодые комсомольцы, бывшие молодые чекисты. У того, что случилось с Россией, есть, к сожалению, и эта объективная причина. И с этим теперь тоже нужно будет что-то делать. С тем, что оставят после себя нынешние репрессивные кампании.
— В России нет семьи, где кто-то не пострадал бы во время коллективизации, репрессий, войны. Память об этих трагедиях ХХ века могла бы объединить постсоветское общество. Почему этого не произошло?
— Вопрос в том, как именно была сохранена память об этом. До смерти Сталина ни о какой памяти нельзя было говорить. Люди, так или иначе состоявшиеся в прошлом обществе, будущего не имели, поскольку каждый из них мог стать очагом кристаллизации гражданского общества вокруг себя. Лучшей анкетой была пустая анкета.
Какая-то рефлексия о прошлом стала возможной с 50-х. Вопрос — почему эта рефлексия за 35 лет, то есть за два поколения, не привела к тому, что возникла новая политическая нация.
— Через 35 лет появился «Мемориал» — самое массовое низовое общественное движение в Советском Союзе конца 80-х. Его главным требованием был пересмотр отношения к прошлому, увековечивание памяти жертв репрессий. Судя по тому, что первичные структуры «Мемориала» возникали по всей стране независимо друг от друга, а в числе его учредителей были чуть ли не все творческие союзы, появление «Мемориала» было ответом на назревшую потребность общества. Мог ли тогда «Мемориал» стать драйвером общественных изменений?
— Вся история «Мемориала» конца 80-х — это история попыток взять его под контроль и ответных попыток независимого существования, легализации. Тогда не было закона, по которому могла бы существовать независимая общественная организация; по бытующей версии, согласие на регистрацию Елена Боннэр получила у Горбачёва на похоронах Сахарова.
Действительно, массовость «Мемориала» означает, что для многих память была важнейшим делом до возникновения политики, а для кого-то и эвфемизмом политики, пока политика не была разрешена. Возникновение «Мемориала» было реализацией тех изменений, которые накапливались в течение предыдущих десятилетий. Пока не было возможности открытого объединения, дискуссии о прошлом были едва ли не главным предметом общественного интереса.
Ещё важный момент: люди помнили о восстании в Александрове, Муроме, Кривом Роге так, как будто это было вчера, потому что это было единственное событие за всю историю места. Оно не было покрыто потоком катастрофических новостей. Семейная память, в отличие от общественной, не застыла, а сохранила в себе очень многое. «Мемориал» собирал эти материалы.
Но «Мемориал» — только часть общего течения. Пошли в публикацию многие тексты, написанные в предыдущие десятилетия — Шаламов, Солженицын, Евгения Гинзбург, Надежда Мандельштам и др. Почему это не стало рычагом изменений в общественном сознании? Потому что тогда же произошла апроприация, перехват повестки. Вчерашние диссиденты не были привечены в редакциях и студиях. Редакторами были в основном вчерашние литературные и прочие чиновники, а те, кто участвовал в протесте, кто был репрессирован, по разным причинам оказались за бортом жизни.
Приход даже не во власть, а в студию участников сопротивления — это было неудобно, потому что ставило перед очень многими вопрос: а где мы были в это время? Это не было проблемой для Чехословакии, где Гавел и прочие деятели «Хартии-77» вполне органично пришли во власть. А у нас не так. Скажем, в прекрасном НТВ конца 90-х одним из ключевых людей был Филипп Денисович Бобков, который с 60-х годов руководил мероприятиями по противодействию «антисоветским элементам» (то есть диссидентам).
Вероятно, есть некоторая связь этого факта с тем, что на прогрессивном НТВ прошлое было представлено клиповой нарезкой очень хорошего качества имени Леонида Парфёнова в отрыве от смысла и его носителей. И это отчасти результаты отсутствия люстрации, потому что в случае люстрации Бобков точно не получил бы это место. И он — только один из.
Разрывов памяти было много. Хотя были и предпосылки к тому, чтобы эта память стала основой солидарности.
— Как повлияет изменение концепции по увековечиванию жертв репрессий на настоящее и будущее?
— Кто владеет настоящим, тот владеет прошлым. А кто владеет прошлым, тот владеет будущим. Собственно, именно это сделали с памятью о войне. Именно для этого нужны реформы в той самой концепции увековечивания, которую теперь правильнее называть концепцией забвения. Власть намерена использовать репрессивные практики как рутинный инструмент управления страной.