Александра Поливанова: “Людям свойственна и свобода говорить, и свобода помнить”

Начало полномасштабного вторжения разбудило процессы общественной памяти, уснувшие на 15 лет. В 2000-е государство взяло на себя ответственность за память о тяжёлом прошлом, сняло её с общества — а отсюда всего шаг до того, чтобы диктовать этому обществу, как следует помнить и что. Но 24 февраля 2022 года система контроля дала трещину. Как это случилось, к чему может привести и зачем вообще обществу память, рассказала Александра Поливанова из «Мемориала».

В одном из интервью вы вспоминали, как вас потрясли немецкие школьники, которые ехали с вами в поезде и 40 минут свободно обсуждали поездку в Аушвиц и что их предки делали во времена национал-социализма. То есть события, которые закончились почти 80 лет назад. Есть ли вообще какой-то предел у проговаривания трудного прошлого?

Думаю, предела нет. Проговаривание прошлого важно для выстраивания связей, понимания последствий. На таком проговаривании могут быть построены ценности современного общества.

От чего отталкиваются наши ценности? Например, американская декларация независимости — это независимость от чего, от кого? Прошлое — это точка отсчёта, оно постоянно наращивается, его всё время становится больше и оно переосмысляется заново. Опираясь на этот растущий снежный ком, мы можем договориться, как мы хотим, а как больше не хотим. Например, хотим ли мы жить в обществе, где убивают людей, которые не согласны с официальной властью? Ага, не хотим. И как тогда выстроить общество, где это не будет возможно?

Пост-память, в терминологии Марианны Хирш, у каждого поколения немного своя, она задаёт новые вопросы и разным способом интерпретирует и анализирует. Мы зимой 2024-го брали интервью у потомков депортированных в 1944-м из Чечни и Ингушетии. Это было не первое такое интервью, «Мемориал» давно занимается Северным Кавказом, но рефлексия этого года отличалась от свидетельств предыдущих поколений: люди начали больше говорить о том, как лично они ощущают последствия этой депортации сейчас, какая это оказалась стигма.

— Расскажите, что происходило с памятью общества после перестройки.

— Одним из важнейших достижений перестройки была, конечно, гласность. Произошло освобождение памяти: те, кто много лет молчал или не знал, кто говорил о страшном шёпотом на кухнях, наконец смогли узнать, что произошло с их родственниками, и публично это обсудить. С 1989 по 2005 год мы фиксируем период самой свободной памяти в России. Было издано множество книг, открыты и освоены документы, которые позволили исследователям восстановить картину террора. Сняты фильмы, опубликованы мемуары, исторические исследования, поставлены памятники, которые потом сыграли свою роль.

Но хотя люди узнали ужасную правду, это осталось как будто не осмыслено критически. Осталось неясным, какое отношение всё это имеет к ним. Вопросы памяти были были делегированы обществом «Мемориалу». А «Мемориал» в свою очередь настаивал, что поскольку преступления были государственные, то очень важно, чтобы государство несло ответственность за преступления прошлого.

Это было что-то вроде общественного договора: общество будет заниматься выживанием, бизнесом, культурой, а «Мемориал» будет иногда проводить акции и давить на государство, чтобы оно открывало архивы, делало музеи, устанавливало памятники. Ответственность с общества как бы была снята. Государство сначала не стремилось взять её на себя — а потом взяло, и ещё как.

Мы с коллегами отмеряем изменения с 2005 года. Тогда на 60-летие окончания Второй мировой в публичное поле вернулся Сталин — уже не как ужасный монстр, как в 90-е, а как победитель в войне. Государство начало ограничивать свободу памяти, навязывать свой нарратив в государственных музеях, в государственных памятниках. Начало диктовать, как нам помнить и вспоминать. «Мемориал» как низовая общественная память стал уже не нужен — и был сначала притесняем, а потом вовсе ликвидирован.

— Что изменилось в коллективной памяти после 24 февраля 2022 года?

— 24 февраля наступил некоторый перелом — у многих активистов, часто молодых, тех, кто не помнит перестройку, заработали процессы критического осмысления истории, уснувшие, вытесненные государством после 2005 года.

Люди захотели понять, каковы вообще механизмы террора, как общество допустило его сто лет назад, как мы пришли к тому, что наше общество это допускает сейчас, как связан советский террор с нынешним. Не случайно люди после преступлений российской власти (обстрелов Украины, убийства Алексея Навального) несут цветы к памятникам политических репрессий. Не случайно так активизировались деколониальные активисты: люди стали рефлексировать о том, как устроено насилие в отношении целых групп.

Коллеги фиксируют троекратный рост запросов в архивы (российские, польские, литовские, украинские): люди пытаются узнать о судьбе родственников, узнать, кто их предки и что с ними произошло. Заработали механизмы связи прошлого и настоящего, людям становится гораздо понятнее опыт репрессированных старших родственников. «Мемориал» это поддерживает, очень старается помогать с запросами на разном уровне. Это то немногое хорошее, что можно сейчас наблюдать и фиксировать.

— Почему плохо, когда государство определяет политику памяти?

— Конечно, есть вещи, которые государство обязано делать: например, открыть все архивы, связанные с государственным террором, а в идеале и передать их в общественное пользование, чтобы они перестали быть государственными и ведомственными, как архив ФСБ и МВД. Мы ждём от государства независимого суда, разделения властей.

Но в плане памяти я анархистка. Мне кажется, свобода памяти — из разряда базовых, как свобода слова и собраний. Чем меньше государство в это лезет, тем лучше. Память принадлежит людям, группам, обществу, но не государству. Памяти может быть много разной, все помнят своим способом. Своя память у разных народов внутри РФ, в разных регионах, у разных групп, у разных религиозных и конфессиональных групп, у крестьян, у армии, даже у чекистов.

— В том же разговоре с АСИ вы говорили: «У «Мемориала» есть гигантский багаж исследований и собственный архив. Моей задачей было рассказать о них более популярным языком». Как вы это делали?

— В Москве городская жизнь после протестов на Болотной (но до «болотного дела») процветала, настроения были духоподъёмные. Процветал новый театр, модные городские журналы, шли выставки. «Мемориал» же в среде моих друзей воспринимался как нечто не супер-актуальное — хотя он и занимался важнейшим делом, это было сложно, непонятно, будто бы оторвано от повседневности. Между исследователями и обществом был разрыв — и очень хотелось сделать шаг навстречу людям, пересказать экспертизу понятными словами. Хотелось, если честно, чтоб «Мемориал» стал местом, о котором пишут модные журналы.

Одним из первых проектов стала «Драма памяти» — мы собрали около 20 текстов из архива «Мемориала» и предложили их молодым театральным режиссерам, позвали, например, выпускницу «Седьмой студии» Серебренникова Женю Беркович. Начали проводить экскурсии, которые выросли потом в проект «Это прямо здесь»: мы стремились к тому, чтобы каждый москвич знал, что происходило на улицах, по которым он ходит на работу, в школу, в кафе. Какое здание построили заключённые, где их принуждали к труду, где было НКВД.

В Москве очень много таких мест, карта буквально покрыта ими. А знают о них мало. Например, в Рождественском монастыре был концлагерь — и даже игуменья этого монастыря о нём не знала. Монастырь закрыли, теперь восстановили, а что было в промежутке — ну, что-то было.

— Кто-то спросит: а зачем концентрироваться на мрачном? Почему я должен знать, идя по красивой улице, что здесь кого-то расстреливали? Может, здесь раньше была ярмарка или жили какие-то счастливые люди с удачной судьбой. Почему не рассказать об этом?

— Во-первых, вот такая у нас история.

Во-вторых, меня невероятно вдохновляет, что память о трудном прошлом сохранилась, несмотря ни на что, что люди хотят, чтобы она жила. Каждая табличка «Последний адрес» — это маленькая победа жизни над смертью. Особенность «Последнего адреса» — чтобы такая табличка появилась, на это нужно согласие жителей дома. А значит, в том доме, где она висит, договорились, что убивать людей нельзя. И я рада жить с такими людьми в одном городе.

— Можно ли выстроить политику памяти снизу?

— Можно. Я абсолютно уверена, что так и будет. Федеральная власть не способна управлять тем, как устроена память в разных частях страны — это невозможно в Германии, где есть столько разных земель, тем более это невозможно в России с её огромной территорией, мультиэтничностью, мультикультурностью, мультиязычностью. Москва не может знать, как устроена память о терроре в Смоленске, Чечне, Карелии, Владивостоке, Бурятии или Калмыкии. И мы уже видели, как на местах память произрастала сама, на уровне локальных сообществ, при поддержке муниципальных депутатов.

Если люди не будут бояться подходить близко к истории, начнутся здоровые и нормальные процессы. Будет как было с памятью в 90-е, но лучше — ведь будет уже следующий виток спирали и гораздо больше рефлексии.

— То есть оживление памяти — естественный процесс?

— Да, людям свойствена и свобода говорить, и свобода помнить.